— Ну, — сказал Зазубрина примиряюще, — чай, все вместе решились!
И он съёжился, точно от холода.
— Все вместе! — передразнил его подросток. — Тоже! Ты один виноват… да!
— А ты, телёнок, не мычи, — миролюбиво посоветовал Зазубрина.
Седой старик взял котёнка на руки и, тщательно осмотрев его, посоветовал:
— Ежели его в керосине искупать, смоется краска!
— А по-моему, взять его за хвост и через стенку кинуть, — сказал Зазубрина и, усмехаясь, добавил: — Самое простое дело!
— Что-о? — взревел рыжий. — А ежели я тебя самого этак-то? Хочешь?
— Дьявол! — вскричал подросток и, выхватив котёнка из рук старика, бросился куда-то. Старик и ещё несколько человек пошли за ним.
Тогда Зазубрина остался один в кругу людей, смотревших на него злыми и угрюмыми глазами. Они как бы ждали от него чего-то.
— Ведь я же не один, братцы! — жалобно сказал Зазубрина.
— Молчи! — крикнул рыжий, оглядывая двор, — Не один! А кто ещё?
— Да ведь все! — звонко вырвалось у потешника.
— У, собака!
Рыжий ткнул его кулаком в зубы. Артист отшатнулся назад, но там его встретил подзатыльник.
— Братцы!.. — взмолился он тоскливо.
Но его братцы видели, что двое надзирателей далеко от них, и, обступив своего фаворита тесной толпой, несколькими ударами сбили его с ног. Издали их тесную группу можно было принять за компанию, которая оживлённо беседовала. Окружённый и скрытый ими, Зазубрина лежал у их ног. Раздавались изредка глухие звуки: били ногами по рёбрам Зазубрины, били не торопясь, без озлобления, выжидая, когда, извиваясь ужом, человек откроет удару ноги какое-нибудь особенно удобное место.
Минуты три продолжалось это. Вдруг раздался голос надзирателя:
— Эй, вы, черти! Знай край, да не падай!
Арестанты прекратили истязание не вдруг. Один по одному расходились они от Зазубрины, и каждый, уходя, прощался с ним пинком ноги.
Когда же они разошлись, он остался лежать на земле. Лежал он грудью вниз, плечи у него дрожали — должно быть, плакал — он всё кашлял и отхаркивался. Потом он осторожно, точно боясь рассыпаться, начал подниматься с земли, упёрся левой рукой в неё, потом подогнул одну ногу и, завыв, как больная собака, сел на земле.
— Притворяйся! — крикнул грозно рыжий. Зазубрина метнулся на земле и быстро встал на ноги.
Потом, шатаясь, он направился к одной из стен тюрьмы. Одна рука у него была прижата к груди, другую он простирал вперёд. Вот он упёрся ею в стену и, став, наклонил свою голову к земле. Он кашлял…
Я видел, как на землю падали тёмные капли; отлично видно было, как они мелькали на сером фоне тюремной стены.
И, чтобы не запачкать своей кровью казённого здания, Зазубрина всячески старался лить её на землю так, чтоб ни одна капля её не попала на стену.
Над ним смеялись…
Котёнок исчез с той поры. И Зазубрина уже ни с кем не делил внимания обитателей тюрьмы.
…По утрам, просыпаясь, я отворяю окно моей комнаты и слушаю — с горы, сквозь пышную зелень сада, ко мне несётся задумчивая песня. Как бы рано ни проснулся я, она уже звучит в утреннем воздухе, напоённом сладким запахом цветущих персиков и инжира.
Свежий ветер веет с могучей вершины Ай-Петри, густая листва деревьев над моим окном тихо колышется, шелест её придаёт звукам песни много красоты, ласкающей душу. Сама по себе мелодия не красива и однообразна — она вся построена на диссонансах; там, где ожидаешь, что она замрёт, — она возвышается до тоскливо-страстного крика, и так же неожиданно этот дикий крик переходит в нежную жалобу. Поёт её дрожащий, старческий голос, поёт целые дни с утра и до вечера, и в какой бы час дня ни прислушался — всегда с горы, как ручей, льётся эта бесконечная песня.
Жители деревни говорили мне, что вот уже седьмой год они слушают это задумчивое пение. Я спросил их:
— Кто же это поёт? — и мне рассказали, что это сумасшедшая старуха, Уми, у которой шесть лет тому назад муж и двое детей поехали в море ловить рыбу и всё ещё не вернулись.
С той поры Уми сидит на пороге своей сакли и смотрит в море и поёт, дожидаясь своих родных. Однажды я пошёл посмотреть на неё. По извилистой тропинке, мимо вросших в гору саклей, через сады и виноградники я поднялся высоко на гору и там увидал полуразрушенную, скрытую в камнях и яркой зелени саклю старухи Уми. Платан, фига и персики росли среди громадных камней, скатившихся с вершин Яйлы, журчал ручей, образуя на пути своём ряд маленьких водопадов, на крыше сакли росла трава, по стенам её вилось какое-то ползучее растение, и дверь её смотрела в море.
На камне у двери сидела Уми — высокая, стройная, седая, с лицом, исчерченным мелкими морщинами и коричневым от загара. Камни, нагромождённые друг на друга, сакля, полуразрушенная временем, серая вершина Ай-Петри в жарком синем небе и море, холодно блестевшее на солнце, там внизу, — всё это создавало вокруг старухи обстановку суровую и проникнутую важным спокойствием. Под ногами Уми, по горе, рассыпалась деревня, и сквозь зелень садов её разноцветные крыши напоминали о рассыпанном ящике красок. Снизу доносился звон лошадиных сбруй, шорох моря о берег и иногда — голоса людей, столпившихся на базаре около кофеен. Здесь наверху было тихо, только ручей журчал, да песня Уми аккомпанировала ему, бесконечная, задумчивая песня, начатая шесть лет тому назад.
Уми пела и улыбалась навстречу мне. Её лицо от улыбки ещё более сморщилось. Глаза у неё были молодые, ясные, в них горел сосредоточенный огонь ожидания, и, окинув меня ласковым взглядом, они снова остановились на пустынной равнине моря.