Том 3. Рассказы 1896-1899 - Страница 27


К оглавлению

27

Вокруг нас раздавался весёлый и мощный шум жизни, над нами птицы, у наших ног муравьи — всё торопилось жить, летало, пело, суетилось. Я смотрел на ребёнка и думал: «Хорошо, если она не сознаёт глубокой оскорбительности контраста между нею и кедром, под которым она сидит, и муравьём, на которого она, не замечая его, бросила лепесток цветка!»

Она заговорила со мною первая.

— Вы тоже хвораете? — улыбаясь, сказала она слабым голосом.

— Немножко, — отвечал я.

— Вам хорошо здесь?

— Да… А вам?

— Я не люблю, когда много солнца… и шум…

— Разве вам не нравится этот шум? Он же такой красивый… Послушайте — соловьи и жаворонки, волны моря и ручьи, шелест листьев…

— Много очень… и громко. Если бы тише…

— Да, пожалуй, тише было бы лучше…

Она с убеждением кивнула головой и сказала ещё:

— В Петербурге — вот где противно! А в деревне у нас тихо, тихо! Особенно ночью. Я очень любила ночью лежать и слушать. Слушаешь долго… долго, и ничего не слышно… точно и нет ничего на земле… и даже земли нет… Потом что-нибудь вдруг услышишь и вздрогнешь… Так очень хорошо…

Она закашлялась.

— Вам вредно говорить…

— Да, — просто сказала она, помолчала и тихонько, почти шопотом, сказала: — Мне всё вредно…

Я встал и ушёл от неё, боясь выдать пред ней скорбное волнение, охватившее меня.

С той поры, встречаясь, мы стали раскланиваться — она всегда кивала мне головкой и улыбалась, и с каждым днём в её улыбке всё менее было жизни.

Однажды, когда я пришёл в парк и искал её, я увидал безучастного господина, который шёл мне навстречу, держа девочку на руках.

Когда он поравнялся со мной, я, охваченный какой-то боязнью, тихо спросил его:

— Уснула?

Он озабоченно взглянул на меня и глухо ответил:

— Умерла…

Ярмарка в Голтве

Местечко Голтва стоит на высокой площади, выдвинувшейся в луга, как мыс в море. С трех сторон обрезанная капризным течением Псла, эта ровная площадь открывает широкие горизонты на север, запад и восток, и в южной части ее столпились в живописную группу белые хатки Голтвы, утопающие в зелени тополей, слив и черешен. Из-за хат вздымаются в небо пять глав деревянной церкви, простенькой и тоже белой. Золотые кресты отражают снопы солнечных лучей и, теряя в блеске солнца свои формы, — похожи на факелы, горящие ярким пламенем.

На восток раскинулась равнина обработанных полей — вплоть до горизонта пестреют квадраты, желтые и темные; среди них там и тут стоят пышные, зеленые левады, белые хатки прячутся в садах, дороги вьются меж хлебов, как змеи, стада вдали на выгонах — как игрушечные. На западе площадь крутым обрывом опускается к быстро текущему Пслу; его вода блестит на солнце серебром, на берегах стоят вербы и осокори; за Пслом опять поля до горизонта и опять на них куски яркой зелени, полосы созревшего хлеба и белые пятна хуторов. Хутора, в рамках из тополей и верб, — всюду, куда ни взглянешь… Густо засеяна людьми благодатная земля Украины!

Над громадным пространством, тесно заставленным возами, тысячеголосый говор стоит в воздухе, знойном и пыльном. Всюду толкутся, спорят и «регочуть» «чо-ловiки», горохом рассыпаются бойкие речи «жiнок». Десять хохлов в минуту выпускают из себя столько слов, сколько в то же время наговорят трое евреев, а трое евреев скажут в ту же минуту не более одного цыгана. Если сравнивать, то хохла следует применить к пушке, еврея к скорострельному ружью, а цыган — это митральеза. Черные лица, черные волосы и белые хищные зубы цыган так и мелькают в толпе; их характерная, гортанная речь трещит в ушах, — за ней не успеваешь следить. Их проворные движения и жесты красивы, но заставляют опасаться, быстрые темные глаза с синеватыми белками сверкают хитростью и нахальством. Ловкие, гибкие, они являются ласковыми лисицами басен и скалят зубы, как голодные волки. Четверо из них осаждают какого-то «чоловiа», уже сбитого с толку и растерявшегося под градом убедительных речей, осыпающих его немудрую голову. Он стоит среди них, усердно чешет затылок и тяжело соображает. У него на поводу молоденькая лошаденка. Ее осаждают оводы с таким же усердием и жаром, как ее хозяина — цыгане. Вокруг этой группы толпа, внимательно следящая за ходом сделки.

— Пiдождiть!.. — говорит хохол.

— Не хочу! — восклицает цыган. — Что мне ждать: хиба ж я с того, что подожду, гроши зароблю? Я тебе говорю прямо, как перед богом: моя лошадь такая, что и сам полтавский губернатор на ней поехал бы куда хочешь — хоть в Петербург! Вот на — какая моя лошадь! А что твоя? Только тем она на мою и похожа, что у нее тоже четыре ноги и хвост! А какой у нее хвост? Это стыд, дядько, стыд, а не хвост…

Цыган ожесточенно дергает лошадь за хвост, щупает ее всюду и руками и глазами и всё говорит, говорит. Его товарищи пренебрежительно советуют ему:

— Э, брось! Что тебе хочется в убыток меняться? Вот дурной!.. Брось…

— В убыток? Ну, и буду меняться в убыток! Разве ж я моему коню и карману не хозяин? Мне человек нравится, и я хочу человеку доброе сделать! Дядько! Молитесь господу!..

Хохол снимает шапку, и они оба истово крестятся на церковь.

— Ну, господи благослови! — восклицает цыган. — Берите ж моего коня и помните мое доброе сердце… Берите его и давайте мне пять карбованцев придачи… Вот и всё!.. Кончено!.. Давайте руки…

Хохол из всей силы бьет ладонью по ладони цыгана и говорит:

— Два дам!

— Э! Четыре с половиной!

— Два!

Цыган так шлепнул по руке хохла, что тот потряс ею в воздухе и потом внимательно осмотрел свою ладонь, как бы удостоверяясь — цела ли?

27